10 февраля исполняется 125 лет со дня рождения Бориса Пастернака, московского поэта и писателя, лауреата Нобелевской премии. Обозреватель M24ru вспоминает о том, как было опубликовано самое известное произведение Пастернака – роман "Доктор Живаго".
На протяжении большей части писательской жизни Пастернака главной претензией от советской власти было то, что в трудные для страны моменты он пишет на совершенно отвлеченные темы – про природу, человеческие чувства и так далее. А вырванная из контекста строчка "Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?" стала фактически символом отношения писателя к происходящему вокруг него. Однако произведение, которое стоило Пастернаку, с одной стороны, Нобелевской премии и признания за рубежом, а с другой – травли, исключения из Союза писателей и так далее, было вполне злободневным – роман "Доктор Живаго", законченный в 1955 году.
Прошли годы и "наши" вернулись. То есть непонятно, чьи именно эти "наши", но, по крайней мере, исключение Пастернака из рядов Союза писателей СССР признали если не преступлением, то преступной ошибкой, роман был напечатан миллионными тиражами, экранизирован и торжественно внесен в школьную программу по литературе.
Казалось бы, уже давно быльем поросло то самое голосование – поднявшие руку и воздержавшиеся, сказавшиеся больными или по другой причине сумевшие не попасть на заседание, но тут ЦРУ буквально на днях взяло да и рассекретило свою секретную папку по "Доктору Живаго". Никаких особых сенсаций там не обнаружилось: ну да, способствовали изданию романа везде, где только можно, и старались сделать так, чтобы книжечка попала на стол к каждому представителю сочувствующей левым идеям американской и европейской интеллигенции.
Еще якобы помогали Пастернаку получить Нобелевскую премию. Помощь, по слухам, заключалась в довольно мутной операции по умыканию одной из рукописей ради своевременной подготовки издания на языке оригинала, что требовалось по условиям Шведской академии. Правда, в списках номинантов Пастернак значился аж с 1946 года, когда "Живаго" существовал разве что в виде разрозненных черновиков, и награждали его с формулировкой "за значительные достижения в современной лирической поэзии, а также за продолжение традиций великого русского эпического романа", но кому охота разбираться? В конце концов, работа любой разведки любой страны мира на 30 процентов состоит из подобного рода очковтирательства.
Загадки выхода "Доктора Живаго"
Так или иначе, но в истории самого скандального русского романа XX века до сих пор остается больше вопросов, чем ответов.
Собирались ли издавать "Доктора Живаго" в Советском Союзе? Если да – то почему Пастернак неожиданно для всех передал рукопись представителю издательства Фельтринелли? Почему советская власть так и не попыталась отыграть ситуацию в свою пользу, а вместо этого позволила вовлечь себя в окололитературный скандал международных масштабов, да еще и прямо посреди [хрущевской] оттепели?
И наконец, в чем была причина конфликта – гром разразился, оттого что "Живаго" и впрямь поняли как выношенный и выстраданный его автором антисоветский манифест, или же Пастернак стал разменной фигурой в борьбе "прогрессистов" с "охранителями", разразившейся внутри партийной элиты и интеллигенции?
Прежде чем начинать искать эти ответы, важно понять, насколько особое положение занимал Пастернак в глазах советской власти и в советской литературе при жизни и после смерти Сталина. На сей счет существует довольно расхожая легенда: дескать, "отец народов" собственноручно вычеркнул поэта из очередного списка "на забой" со словами "Нэ трогайтэ этого нэбожителя!". Пошла она, скорее всего, от вышедшей как раз посреди кровавого 37-го статьи Н. Изгоева "Борис Пастернак", где так и было сказано: "рафинированный небожитель".
Было ли на самом деле уже готово дело на Пастернака или нет – тоже вопрос спорный. Известно, что Мейерхольд и Кольцов под пытками дали против него показания, но потом от них отказались, а намечавшийся большой процесс над творческой интеллигенцией в итоге не состоялся.
Особые отношения Пастернака с самим Сталиным также ни для кого не составляют секрета: и знаменитый телефонный разговор, якобы решивший судьбу Мандельштама, и письмо, благодаря которому мужа и сына Ахматовой освободили спустя 10 дней после ареста (биографы Л. Гумилева, впрочем, считают, что определяющую роль тут сыграло письмо самой Ахматовой, которое Сталин прочитал раньше и уже успел наложить резолюцию). Ну и не менее известная цитата из мемуаров Чуковского:
"Видеть его [Сталина] – просто видеть – для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали – счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой – все мы так и зашептали: "Часы, часы, он показал часы" – и потом расходясь, уже возле вешалок вновь вспоминали об этих часах. Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: "Ах, эта Демченко, заслоняет его!" (на минуту). Домой мы шли вместе с Пастернаком, и оба упивались нашей радостью".
Был ли Пастернак сталинистом в современном понимании этого слова? Разумеется, нет. Но, как и любой поэт, он испытывал странное и страшное упоение при виде гигантской государственной машины, совершающей работу титанических масштабов и в то же время безжалостно перемалывающей "маленьких людей" в своих шестернях. Как и многие его современники, он был околдован ужасающим величием эпохи – отсюда и тон его обращений к вождю, исполненный совершенно искреннего уважения, да и знаменитое "поговорить о жизни и смерти".
Сам Пастернак при этом совершенно не боялся не просто стоять в стороне от веяний времени, но и идти им наперекор. Известен его демарш с требованием к редакции "Известий" снять подпись (поставленную без его ведома, задним числом) под коллективной литераторской петицией о расстреле Тухачевского, Якира и Эйдемана. Любой другой в те "веселые" времена попал бы под каток и за меньшее – только за 37-й и первую половину 38 года писательский поселок в Переделкине лишился почти четверти своих обитателей. Любой, но не Пастернак, добившийся в итоге своего: с этого момента к нему просто перестали обращаться с такого рода просьбами.
Первый поэт эпохи
Желание Пастернака наблюдать и фиксировать, при этом не вовлекаясь, отнюдь не мешало советской власти иметь на него свои далеко идущие планы. Те самые, о которых он напишет позднее строки, которые уж точно помнит наизусть любой человек, читающий по-русски: " Если только можно, Авва Отче, чашу эту мимо пронеси". Великой эпохе необходим был Великий Поэт – не штатный воспеватель, а именно безусловный авторитет, как у себя в стране, так и на Западе, живое олицетворение всех свершений.
Именно с этой целью в 1935 году Пастернака отправили в Париж на Международный конгресс писателей в защиту мира. На первом съезде только что образованного Союза писателей именно он примет в руки кремлевский подарок президиуму – портрет Сталина. Смысл этого представления был понятен для каждого, у кого имелись глаза и уши.
Это положение изрядно нервировало Пастернака, так что, вернувшись из Франции, он сделал все возможное, для того чтобы уволиться с должности первого поэта раз и навсегда. На помощь ему (в который раз) пришел Сталин, сперва назвав "лучшим и талантливейшим" уже покойного Маяковского, затем, посреди страшного 37-го, окончательно закатав в бронзу Пушкина. Лишь тогда Пастернак почувствовал, что его наконец-то оставили в покое.
Но Сталин умер, и наступившая оттепель вновь затребовала Первого Поэта. Необходимо было продемонстрировать западной общественности новое, человеческое лицо советской власти, а заодно получить возможности для культурного влияния на нарождавшееся на глазах движение европейских "новых левых". Пригласить на эту роль кроме Пастернака было попросту некого: Эренбург примелькался еще в 30-х, Твардовский был слишком простоват, Ахматова уже не жила, а доживала, к тому же она никогда не была достаточно "советской", а остальные были слишком мало известны "там". Время заграничных турне Евтушенко и Вознесенского еще не наступило. Ну, значит, товарищу Пастернаку настало самое время вновь карабкаться на пьедестал и на трибуну.
"Доктор "Живаго" и советская власть
И вот тут мы и подходим к ответу на вопрос № 1: безусловно, публикация "Доктора Живаго" в СССР была выгодна советской власти и уж точно – "партии прогрессистов", направлявших культурную политику оттепели. В мае 1956 года роман был анонсирован в одной из передач московского иновещания на итальянском языке. Биографы, как правило, просто отмечают данный факт и сразу же переходят к Фельтринелли, но ведь, по сути, такое сделанное на весь мир объявление означало, что советская цензура и впрямь могла бы допустить "Доктора" в печать. О том же самом говорит и публикация подборки стихов Живаго в журнале "Знамя", вернее, даже не она, а написанное Пастернаком предисловие, в котором читателю сообщалось о завершении работы над романом и излагался его приблизительный синопсис. Опять же, для тех, кто хотя бы примерно представляет себе, как работала советская цензура – дело совершенно немыслимое.
This browser does not support the video element.
Но вместо черновых вариантов договора Пастернак получил знаменитое письмо от редакции "Нового мира" с подробным разбором всей найденной в "Живаго" идеологической крамолы. Чаще всего из него цитируют фразу: "Как люди, стоящие на позиции, прямо противоположной Вашей, мы, естественно, считаем, что о публикации Вашего романа на страницах журнала "Новый мир" не может быть и речи", – забывая про написанное ниже: "если Вы еще в состоянии над этим серьезно задуматься, – задумайтесь. Несмотря ни на что, нам все-таки хотелось бы этого".
Это намек? Да, пожалуй. В конце концов, письмо от лица редакции – это в первую очередь официальный документ, которым можно было прикрыться в любой критической ситуации. "Да, мы заметили, вовремя разобрались и приняли меры". Такой документ был далеко не лишним, ведь буквально за два года до истории с "Живаго" редколлегия "Нового мира" уже попробовала перейти в наступление на сталинистский "лакировочный" соцреализм со статьей Померанцева "Об искренности в литературе" и неудачной попыткой тиснуть новую поэму Твардовского "Теркин на том свете". Но тогда атакующим пришлось откатиться обратно в свои окопы: создателя Теркина сняли с журнала и заменили чуть менее либеральным и более осторожным Симоновым, а на сам "Новый мир" обрушили шквал критики со страниц других окололитературных изданий. То есть "прогрессивную партию" внутри Союза писателей даже не разогнали, а просто подвинули, дав ей понять, что пока еще не стоит бежать впереди паровоза.
Симонов, тщательно хранивший все внешние признаки лояльности, все равно оставался для "прогрессивной партии" своим. В этом читающая публика убедилась еще в самом начале 1956 года, когда "Новый мир" выстрелил еще одним спорным произведением – романом Дудинцева "Не хлебом единым". Антибюрократическая речь Паустовского на его обсуждении в ЦДЛ позднее стала ходить в самиздате наравне с нелегальными копиями речи Хрущева на XX съезде. Вот на таком фоне в редакцию "Нового мира" и попала папка с рукописью "Доктора Живаго". Соблазн был, безусловно, велик – одним махом даже не пробить цензурную плотину, а попросту взорвать ее.
Позднее "Новый мир " успешно использовал в качестве литературного "тарана" другое произведение – повесть Солженицына "Один день Ивана Денисовича". Добились этого самым простым способом: Твардовский принес оттиск с готового набора на согласование самому главному читателю страны и тот дал добро. Но существуют сведения о том, что Хрущев читал и "Живаго", причем именно в 1956 году, когда русский текст романа мог существовать только в виде рукописи. Откуда? А он сам сказал об этом Эренбургу в частной беседе через три года после смерти Пастернака и жаловался, что не нашел там ничего контрреволюционного и что его "обманули Сурков с Поликарповым". Но зачем Хрущеву могла вдруг понадобиться рукопись заведомо непроходного романа Пастернака и каким же образом она попала к нему? Ответ может быть только один – от Симонова, и именно с целью протолкнуть "Живаго" в печать.
Строго говоря, в романе и впрямь не было ничего "такого", кроме нарочитого самоотождествления автора с главным героем. В современном фанфикшене существует такое забавное извращение, как Мэри Сью, – стремление к созданию персонажа, компенсирующего недостатки автора. К тому же жанру относятся и расползшиеся по нашей многострадальной фантастике, словно тараканы, многочисленные "попаданцы", которые одной левой помогают Сталину разобраться с немцами и всей остальной Европой за полтора-два года, а другой правой изобретают компьютер и перепевают Высоцкого. Юрий Живаго и был таким "мэрисью", наделенным талантом Пастернака, но при этом не совершавшим тех поступков, которые автор спустя годы стал считать ошибочными, то есть не общавшийся по телефону со Сталиным, не вступавший в Союз писателей и так далее.
С "мэрисьюистикой" Живаго роднит и любимый авторский сюжетный прием "рояль в кустах": практически вся фабула романа развивается исключительно благодаря случайным, почти невозможным встречам с тем или иным второстепенным персонажем. И, конечно, вот эта фраза, которая могла бы стать подлинным девизом нынешних писателей фанфиков: "Дорогие друзья, о как безнадежно ординарны вы... Единственно живое и яркое в вас – это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали".
Радикальный метод
Кстати изначально Пастернак планировал окончить житие Юрия Живаго отнюдь не сердечным приступом в трамвае. "По плану я проведу его через двадцатые годы и доведу до ежовщины – доктор погибает в концлагере", – говорил в одной из бесед с Шаламовым. Тоже во многом символично – не исключено, что, оглядываясь на прожитое, именно такой судьбы, судьбы Мандельштама, и хотел для себя сам Пастернак.
Разумеется, в таком виде роман многим казался непроходным. Фактически именно на это письмо "Нового мира" и намекало Пастернаку: надо либо вымарать и изменить все антиреволюционное, либо где-то провести разграничительную черту между автором и главным героем. В основной, лежавшей на поверхности идее – "революция фактически уничтожила рукоплескавшую ей дореволюционную интеллигенцию" – не было ничего особенно крамольного. Написал же Шолохов нечто подобное про казачество аж в четырех томах и был награжден всеми мыслимыми премиями.
Своевременно вышедший "Доктор Живаго" мог бы открыть принципиально новую эпоху во взаимоотношениях советской власти с деятелями культуры. Некоторые современные авторы, в частности В. Эггерлинг, даже утверждают, что журнал был в принципе готов начать публикацию тех глав, которые не вызывали нареканий. Инициативу мог бы перехватить и более официозный Гослитиздат, где роман приняли целиком, но требовали внести в него многочисленные правки.
Но тут на даче Пастернака появляется агент издательства Фельтринелли Серджио д`Анжело, и события начинают развиваться в совершенно ином направлении. Выход романа за рубежом сделал его публикацию в СССР затруднительной, если не невозможной. Как верно заметил по этому поводу современный историк А. Шубин, Запад не мог быть судьей в отечественных литературных спорах. Зато всю "крамолу" как раз сохранили, бережно донесли и опубликовали, спустя три года – уже в виде "обвинительного заключения" Пастернаку.
Разумеется, вся эта история не была никакой аферой ЦРУ или провокацией. Сложно подозревать в чем-то подобном Фельтринелли, "неавторитарного" левого, под конец жизни создавшего одну из младших организаций легендарных "Красных бригад" и подорвавшегося на самодельной бомбе. Тут другое. Если вернуться назад и вспомнить ту идею невовлеченности, которой был одержим как сам Пастернак, так и его главный герой, то поневоле задумаешься: а не была ли передача рукописи своего рода "самострелом"? Очередной попыткой отвертеться от пьедестала Первого Поэта? Уж если Пастернак не дал себя возвеличить Сталину, то уж тем более он не собирался превращаться в живую икону для "заново родившихся после XX съезда", которых он, судя по всему, искренне презирал.
Они отвечали ему тем же: в рядах гонителей Пастернака оказались даже те, кто выжил в сталинских лагерях. Для верности они подбадривали себя откровенно подлыми аргументами вроде "Когда нас сажали – его не трогали" и "Он недостаточно хорошо защищал Мандельштама в разговоре со Сталиным", припоминали ему всевозможные мелкие прегрешения вроде неявки на коллективное вручение писателям медали "За доблестный труд" в 1945 году. Чего стоит одна только исполненная вящего ужаса фраза Федина, обращенная к Чуковскому: "Теперь-то уж начнется самый лютый поход против интеллигенции". Нет, быть глашатаем такого литературного поколения, быть первым среди таких писателей Пастернак решительно не хотел. За это они его и затоптали.